Свет (Рассказ)

В конце девяностых в московских офисах иностранных компаний работало множество интеллигентных и вообще интересных людей. Не потому что офисная работа к этому располагает, а вообще не понятно почему.  То ли потому, что не стало мест, куда они могли бы податься в надежде более или менее достойно потратить свою жизнь, а стремление потратить достойно по-прежнему оставалось. То ли потому, что они первыми выучили языки и освоили нехитрые, но новые на тот момент навыки офисной работы. Или, вероятно, потому, что по своей природе они тянулись к разумному и предсказуемому сильнее других. Но нигде, ни в Великобритании, ни США, не было такого дикого различия в людском составе, к примеру, банка и завода, какое было тогда в Москве.

Со временем, однако, это различие пошло на убыль. Офис – не университет, не КБ, не НАСА, и откуда там взяться цвету нации. Позднее даже выковался емкий и обидный термин офисный планктон – непримечательный, чудовищно массовый офисный исполнитель, работающий мышкой, но с самомнением – из прошлого, из времен, когда с офисов еще не сползла позолота зарубежного обаяния. Сейчас на дворе десятые, и все в общем понимают, что офис не сильно отличается от завода. Работа как работа, много на свете нужно сделать простых конечных дел, требующих заурядной грамотности и аккуратности. Планктон отлично справляется.

По своему соственному разумению, Александр совсем уж планктоном не был. Во-первых, к работе своей он относился серьезно, хоть не без скепсиса, делал ее хорошо и старательно, что и было отмечено корпоративными погонами среднего уровня. А во-вторых, у него была жизнь помимо работы. Он иногда читал книги, и не только о развитии карьеры и лидерских качеств. Он много путешествовал, и не только по курортам. Он играл с одноклассниками в любительской группе на бас-гитаре. У него была коллекция в несколько сотен костеров, которую он собирал уже более восьми лет, привозя из каждой поездки их пухлые стопки. На кухне висело два больших собрания этой пестрой алкогольной символики, оформленных в багеты. Смотрелось стильно и клубно.

Но главное, у него были в душе и в мыслях заповедные, нежные области, никак не связанные с благосостоянием. К примеру, каждый трудовой вечер, проходя свои пятьдесят метров от машины до подъезда, он наблюдал одну и ту же картину. Независимая облезлая кошка неопределенного цвета провожала его надменными глазами, сидя на карнизе или на лавке. Изрядная толика презрения присутствовала во всей ее фигуре, в наклоне головы, в немигающих латунных глазах с вертикальным чутким зрачком. Он придумал ей имя – Маша, так звали девочку, которая нравилась ему во втором классе. Раз, наверное, сто он пытался ее погладить и даже приманить душистой тамбовской колбаской, но всегда безуспешно. Чем-то он для нее нехорош, так ему казалось. Даже удивительно, как он иногда расстраивался из-за ее независимости. Однажды, думал он, поднимаясь в лифте, Маша позволит себя погладить, и даже поест из его рук.

Режимность дает плоды. То, что делается каждый день, делается быстро. Равномерность увеличивает ощущение скорости. Месяцы и годы проходили, а Александр двигался по жизни так, как и должен был, и был своей жизнью доволен. И жена его тоже как будто была довольна жизнью, а это, как знают все женатые люди, очень и очень важно.

Однажды он заработался допоздна и, налив последнюю, вечернюю кружку кофе, не торопясь шел обратно в кабинет – заканчивать и собираться домой. Проходя мимо пустых столов, где несколько часов назад бурлила жизнь, он фантазировал забавные картинки. Какой смысл, думал он, в том, что офис в центре Москвы простаивает целую ночь, много лет подряд? Как было бы забавно, если бы рабочие столы сейчас волшебным образом сложились и въехали в стены, офисные лампы, светящие гадким холодным светом, погасли, а вместо них загорелись другие, теплые, дружественные. Из ниш в стенах, с потолка, откуда ни возьмись, выдвинулись белые кожаные диваны, барные стойки с тонкими высокими стаканами, столы с рулеткой, крошечные сцены-помосты с модной ламповой акустикой, на стенах возникли стильные черно-белые фотографии певиц и актрис с влажными чувственными глазами, и, наконец, все помещение наполнилось музыкой и голосами, мужчинами в неофисных пиджаках и женщинах в открытых платьях и изящных украшениях, и в этой нарядной, радостной, переменчивой тесноте могла бы легко пролететь вся ночь. А когда последний белый диван въедет на колесиках в стенную нишу, последний разбитый бокал будет аккуратно собран с ковролина, и последний рубль выручки сдан в сейф старшего кассира, широкие старательные таджички за какой-нибудь час так отдраят помещение промышленными пылесосами и химотой, а ребята в зеленых спецовках так быстро расставят обратно офисные столы, что приезжающий к восьми утра финансовый директор не поймет и даже близко не почувствует, какой сладкий угар царил здесь всю ночь. Только если случайно найдет маленькую ярко-рыжую блестку от платья, чудом избежавшую чрева пылесоса и забытую посередь серой офисной геометрии. Еле слышно она кольнет его весточкой из другого мира, и выгнется тоненько в его холеных пальцах, и полетит звездочкой в корзину, выстланную черным мусорным пакетом.

Ничего подобного, конечно, не происходило, и пресная безликость ночного офиса быль лишь чуть более уютной из-за того, что горели не все лампы. Было тихо, бег офиса на ближайшие часов десять был приостановлен. Одинокая женская голова в соседнем отделе явно не торопилась домой, склонившись над толстенной зеленой папкой. Александр дошел до кабинета, прихлебывая кофе (надо бы поменьше кофеина и сахара!). Обычно днем, пройдя через весь офис, он доносил до стола в лучшем случае полчашки, остальное успевал проглотить его жаждущий химической бодрости организм. Он убрал верхний свет и оставил настольную лампу (подарок от коллег на день рождения). Стало еще уютнее, по-ленински: лампа и работа в поздний вечер, в ночь, в дождь за окном, в одиночество, на неосязаемое теоретическое коллективное благо.

В образовавшемся полумраке он неожиданно заметил тонкое лезвие света между ящиками стола. Что могло так отсвечивать, подумал он и потянул на себя нижний ящик. В следующий момент он был ослеплен ярким голубоватым светом, таким сильным, что в груди неожиданно и больно сжалось. Когда, немного придя в себя, он убрал руки от лица и приоткрыл глаза, то с изумлением обнаружил, что на дне ящика плескался голубоватый свет. Изумление относилось даже не к тому, что это за бред, и откуда в ящике офисного стола на одиннадцатом этаже на Садовом, в начале сентября, взялось это переливчатое сияние, на мгновение парализовавшее его. Это как раз было отчего-то ясно. Но удивительно, какую необычайную легкость он при этом ощутил. Как будто не стало не только тех десяти или двенадцати лишних килограммов, с которым он безуспешно боролся покупкой абонементов в спортзал, но и вообще всего тела, которое стало вдруг невесомым, трепетным, летящим. Он постоял несколько секунд, не отрывая глаз от выдвинутого ящика, осененного неземным свечением, потом легко толкнул вперед свое тело и повис в полуметре от пола. Веса не было.

Адски холодный воздух резался как стекло. Казалось, сама жизнь может вытечь через открытый рот. Перед ним было колоссальное пространство воды и льда. В разломах насколько хватало взгляда чернела вода, и куски льда, от маленьких, плоских, с суповую тарелку, до гигантских глыб с восьмиэтажный дом, медленно дрейфовали по ней, наползая друг на друга и издавая странные, не имеющие привычных аналогов звуки. Он стоял на острой оконечности берега, состоящего из невысоких гор, снега и камня. От такой пронзительной красоты у него зашлось сердце, и он долго так стоял, не в силах объять разумом и глазом бездонный простор, пустоту, безлюдность, как будто должен был что-то с этим сделать, как-то вместить в себя, куда-то с собой унести.

Как будто миллион маленьких спазмов, древних и твердых, как камень, одновременно размякли, потекли и разошлись, и вся его душа пришла в давно забытое поточное движение, в котором не надо было ничего делать, сдерживать или решать, ничему противиться, ни для чего стараться, а надо было только поддаться этому ледяному прозрачному току, и позволить ему бить из центра своей груди, выхолаживая насквозь и вымывая все, что там до него находилось, и позволить этим искрящимся снежным плитам проплыть медленно сквозь себя, и на одной из них, километрах в трех, так мелко и отчетливо увидеть крошечную серую птицу с красным клювом, белым крапом на головке и тонкими ножками с утолщением в коленях. И через нее, через эту птичку, заново развернуть и осознать бесконечный простор, и собственную малость, и собственное всесилие.

Когда же он почувствовал, что душа его полна, и что именно сейчас было бы совсем не страшно, а даже желательно умереть или заснуть, потому что большего счастья он вместить не в силах, он осторожно опустился на ноги и закрыл ящик. Льды пропали, свет снова превратился в еле видную полоску между ящиками. Александр стоял посередь кабинета, впервые с самого детства окончательно счастливый.

…Прошло не более пары дней с того вечера, а свет успел перевернуть всю его жизнь. И хотя никаких фактических изменений как будто не произошло, у него не было сомнений, что они вот-вот на подходе. Внутренне же изменилось все, что составляло его день и ночь, что наполняло каркас его жизни, выстроенный по всем социальным нормам, стандартно и экологично, много лет назад.

Давным давно он где-то прочитал, что в древних культурах момент превращения мальчика в мужчину обставлялся торжественными ритуалами и сопровождался сменой имени. В одном из африканских племен такая трансформация происходила в 10 лет, когда мальчик должен был в присутствии всего племени ударить палкой льва и получить за это новое, взрослое имя. В этот момент мальчик исчезал, и возникал другой - человек, охотник, воин, муж.  Наиболее близкий нам вариант подобной инициации, говорилось в статье, – величание по имени и отчеству и на Вы вместо просто имени, и происходило это веке в 19м довольно рано. Александру было уже вполне прилично от роду, но момент обретения взрослости прошел так незаметно, невнятно и неполно, что вызывал большие сомнения. Теперь его отчество стало для него важнее имени и, не произнося его вслух, он все время чувствовал его присутствие и принадлежность.

Он перестал ценить досуг. Идея как следует выспаться и отдохнуть его более не занимала. Его льды пребывали все время в шаге от него, и как только люди в синих и серых костюмах покидали свои дневные соты, чтобы в плотной раздраженной давке переместиться в соты ночные, он гасил свет, выдвигал нижний ящик и плавно ложился всем телом на тугую, будто в аэротрубе, но ровную и совершенно бесшумную поддерживающую силу, и в следующую минуту уже глотал немыслимые просторы, и рикошетил по ним взглядом из конца в конец, паря в метре от серо-синего ковролина. А когда выстуженные пространства переставали помещаться в груди, он понимал, что пора возвращаться, льды отдалялись, превращаясь в картинки, и быстро исчезали из виду.

Вечером, входя в подъезд, он заметил, что Маши не было. Никто не окидывал его латунными глазами, недоумевая, к чему столько суеты в движениях и мыслях. Он даже расстроился, настолько она вошла в его жизнь, его маленькое тотемное животное, и расстраивался целых восемь пролетов, которые пришлось пройти пешком, ибо лифт тревожными багровыми сигналами обозначал неисправность. Он вдруг понял, что с самого детства не видел этих сточенных ступенек, с тех давних пор, когда ему не хватало терпения дожидаться лифта, когда жизнь призывно трубила во дворе, и он срывался и гнал за ней, к ней. Когда произошло это охлаждение, остепенение, когда стало проще пару минут подождать, чем сбежать вниз, хватаясь на поворотах за круговые занозистые ободы перил? На лестничной площадке, прямо перед его дверью, сидела Маша, как статуэтка из серого нефрита, чуть склонив голову влево и декоративно обвив хвостом лапы. Он осторожно открыл дверь, и она проскользнула внутрь, как само собой, и пока он разувался, улеглась на его диване. Она теперь здесь жила.

...Он упустил из внимания, как оказался в квартире один. Его жена не то что ушла от него, или куда-то уехала, ее просто не было дома, и ему не приходило в голову ей звонить. И работа тоже куда-то делась. Не то что был выходной или отпуск, просто, встав утром, у него не возникло идеи куда-то идти. Как будто поезд его жизни перескочил на другие рельсы и плавно катился дальше, без вопросов и сомнений. Имел значение только сей момент. Квартира была пуста и светла, репродукции Сезанна на стенах и затейливая кофеварка – чем не роскошный набор для вечной жизни? Он сидел на полу и смотрел в открытую дверь балкона, из которой по паркету тянуло радостным солнечным воздухом. Он вспомнил китайскую сказку о том, как правитель посулил наследство тому из сыновей, кто быстрее и лучше наполнит его дворец. И пока кто попроще тащил внутрь всякий вельможный хлам, мудрейший из сыновей распахнул окна и наполнил дворец солнечным светом. Впереди был целый день, и поверить своему счастью Александр не решался.

Стараясь не расплескать это безбрежное и незаслуженное, он осторожно вынырнул на балкон. Спальный район, разгар рабочего дня – никого. Вялый деревенский ритм, до центра Москвы километров десять, но окна в другую сторону, и виден парк и вдали, как в книжке-раскраске, детский рисунок новостроек. Рядом с открытым гаражом сидел явно похмельный мужик на некрашеной табуретке – тоже свободен. Где-то далеко громыхал состав. Он затянулся вкусной сигаретой и вдруг увидел на соседнем балконе ее.

Она была в совсем летнем сарафане, быстрая, ясная. Александр шутовским манером поклонился, она сделала книксен и улыбнулась. Он сигаретой, как рюмкой, изобразил заздравный жест и затянулся в ее честь полной грудью, запрокинув голову. Она засмеялась, помахала ладошкой и скрылась. Он не расстроился, ему все теперь было по плечу. В том, что скоро ее встретит, он не сомневался.

И правда встретил, на следующий день, уже собираясь уходить с работы. Он увидел в пустом офисе ее головку, старательно склоненную над зеленой папкой. Катя была интерном в соседнем отделе, днем иногда отпрашивалась в институт, откуда возвращалась часам к шести, и в эти дни сидела допоздна. «Александр Юрьевич, у Вас на руке - иней!», - сказала она тоненьким голосом отличницы. Откуда в наше циничное время берутся такие комсомолки, подумал Александр Юрьевич, трогая пальцами крупный серебренный тор запонки. Тор и правда был ледяной. Белый, как плесень, налет инея быстро таял на отвороте рубашки.

Катя весело и внимательно посмотрела на него, как тогда на балконе, будто что-то совсем непубличное и непростое про него поняла, а ему вдруг захотелось все-все ей рассказать. И про Машу, и про солнечный ветер с балкона, и про свет, и про полеты во льды. И даже про то, как лет в шесть в первый же день порвал во дворе новую куртку и боялся идти домой, а когда все же пришел – как было легко и радостно от того, что все ему были рады, и глыба свалилась с плеч всесильных и всевластных родителей, когда они его увидели, всего в солнечных зайчиках бабьего лета, белобрысого и сконфуженного, и никто ни слова не спросил про новую, и уже не новую, куртку, а все только тискали его, счастливого, нашедшегося, и хохотали наперебой, и подбрасывали его в лучезарное сентябрьское небо и ловили обратно в любящие руки. И главное про то, как жизнь ему теперь кажется по-другому, как она, сделав длинный скучноватый круг, вернулась туда, где и должна быть, и заколыхалась теми же забытыми и родными красками, и как снова каждый день похож на бесконечное цветное волшебство, и как ему жаль, что так поздно, а может, не так уж и поздно.

А она, будто все это мгновенно почувствовав, резко встала, опрокинув зеленую папку, обошла стол, и направилась прямо к нему, не сводя с него глубоких темных глаз. И пока она шла, он понял, насколько она на этих чертовых каблуках выше него, и как ей идет узкая серая юбка. Подойдя к нему, не замедляя шаг, она резко выбросила вперед руки, будто метнув молнии, и ударила его в грудь. У него потемнело в глазах, и судорога зашлась по всему его телу, и неслыханная резкая боль пронзила его, и он понял, что висит в темноте на тонкой красной шерстяной нитке, которая вылезла из его любимой комковатой варежки, и если он хоть чуть-чуть пошевелится, то нитка непременно под ним лопнет. И он силился не дышать, и все же мелкими глоточками дышал, и увидел, наконец, что лежит на полу кабинета в расстегнутой рубашке, и радостно встревоженных людей в медицинских одеждах, и чуть в отдалении перепуганное, скульптурно бледное лицо Кати, активное и подвижное – жены, и еще каких-то знакомых и незнакомых людей. Перекатив голову набок и посмотрев вдоль пола, он увидел лежащую на боку кружку с кофейными разводами и чуть подальше - маленький серый кусочек льда, закатившийся под стол. Все так же меленько дыша, он незаметно взял его в руку. Вскоре в ней осталась небольшая прохладная лужица.


Комментариев нет:

Отправить комментарий