Тибет 2011 (Рассказ)

I.
Монсеньор изволил купить большой шар, который я покажу вам; он занимает весь верх большой башни, кроме галереи, которая выстроена по приказанию монсеньора над шаром. Солнце и луна висят на ниточках и на проволоке. Все это вертится; бесподобное зрелище! Монсеньор показывает мне далекие земли и моря; мы обещаемся никогда не ездить туда. Это чрезвычайно занимательно!                                                                                                                                               Дюма

Еще лет пять назад я не мог себе такого представить: я сижу в кафе в Катманду и пью кофе с мороженым! Это я! Который ел змей, морских огурцов, черепах и прочих таракашек, лишь бы было поэкзотичнее, лишь бы полнее ощутить себя в Азии, в третьем мире, лишь бы поглубже им пропитаться и в самую душу пустить эту чужую, несовместимую с моей жизнь. А теперь, напротив, радуют глаз европейские слова на билбордах, знакомая пища, и даже банкомат фирмы NCR кажется близким родственником. Интересно, откуда из недр этого чумазого орущего города они достали чистую чашку, чтобы налить в нее мой кофе?

Свободный день. Пролетев полмира, я оказался неожиданно предоставлен сам себе, и уже через час пришло беспокойство, почти вытеснив интерес. Я неожиданно понял, что мне не нужна больше экзотика. Что я делаю в этом занюханном городе? Yet another filthy town! Удивительно, что и здесь живут люди. Нет, взять прямо сей момент обратный билет, лететь скорее назад, и никогда уже в жизни не подвергать сомнению, что место мое дома, и вести себя надо соответственно.

Я даже чувствую вину за свою никчемность, за то, что, оказавшись за тысячи километров от дома, я, вместо того, чтобы впитывать незнакомую культуру, прячусь в кафе, в блокнот, в размышления, которым запросто можно предаваться дома, на родимой московской кухне. Почему я не на экскурсии, не в местном храме, не в местном шалмане, не в местном борделе? Почему закрыт на семь запоров, и тем уютен? Что не ладно?

Всю жизнь я подступаюсь к этому барьеру: овладеть собой перед лицом выраженного одиночества. И всю жизнь в такие моменты сажусь писать письма. И всегда это приносит облегчение, ясность, успокоение. Просто сидеть и писать, и знать, что вкус к дальним странствиям непременно возьмет свое, как только я расчищу внутри этих странствий маленький пятачок пространства для себя. Как только смогу внутренне посмотреть на них из Москвы – все они станут безумно интересными, важными, наполненными.

Лет в тринадцать я, конечно, не формулируя этого прямо, был в душе уверен, что к взрослому возрасту уж точно прочту все книги, которые того стоят. Но в какой-то момент я посчитал, и понял, что за всю жизнь вряд ли осилю более тысячи или двух тысяч книг. И открытие это было катастрофой, равносильной осознанию того, что все люди смертны. Прошло немалое время прежде, чем я смирился с этим фактом и перестал поглощать книги просто из ужаса чего-то не успеть. И от осознания того, что книги никогда не сделают меня другим, что прочтение прочтению рознь, что количество уж точно не имеет решающего значения, мне стало и печально, и легко.

И был точно такой же период, посвященный путешествиям, когда хотелось везде побывать, и призывно моргали с политической карты миры те города и страны, где еще не был, и бывало и пять и шесть поездок в год – в этническое и культурное разнообразие. В тот день в Катманду мой экзотический гон закончился. Вряд ли я когда-нибудь еще поеду в какое-то место просто потому, что никогда там не был, или потому, что оно далекое и необычное, и оттуда по-другому выглядит звездное небо. И вряд ли буду выяснять, какое там самое экзотическое блюдо, и стараться попробовать его, или поносить местную одежду, или непременно пойти в кафе, куда не ходят туристы, а сплошь одни местные французы, или чехи, или вьетнамцы, как будто я и сам от этого перестану быть туристом. Теперь мне точно необходима для путешествий какая-то иная причина, помощнее. Благо в Тибете она была.


II.
Дом из семи комнат...
Все комнаты – это реализация
того, что ты есть...
Но если хотя бы одна из них заперта
и не исследована...
Именно там и поселится
этот неуловимый фантом «я»...

Нго-Ма

Я заметил, что почти все мои желания рано или поздно сбываются. Радостное открытие на первый взгляд. К примеру, жизнь посылает мне именно таких людей, о которых я мечтаю и с которыми в сокровенных мыслях связываю какую-то свою главную, но засекреченную реализацию. Но всегда с некоторым опозданием.

Какое-то время назад мне остро не хватало людей, разделяющих мою тягу к азиатской экзотике. Умников, неустанно копающимся в мелочных лавках третьего мира, с краеведческим азартом забирающихся в пыльном автобусе в индийскую глушь, знающих множество символов, названий, божеств, жадных до экзотических предметов и понятий. Коллекция масок, висевшая у меня в прихожей, олицетворяло эту мою склонность. Мне казалось, стоит мне хоть с одним таким человеком повстречаться, и моя жизнь наполнится удивительными путешествия, чудесными, непростыми предметами, или даже неким иным пониманием, видением другой проекции, другим ощущением мироустройства.

И вот, пожалуйста! Вот же он, ровно такой человек, прямо передо мной. Умный экзотик. Европеец, склонный к индуизму. И не в Москве, не в Музее Искусств Народов Востока, а в Тибете, в самом подходящем для такого знакомства месте.

И восхищения и окрыления моего хватает ровно на одни сутки. Печально, но несомненно. Кажется, я пропустил момент, когда мне все это стало не надо. Уже избалован, уже слушать информативного и интересного человека быстро становится скучно. То ли особое обаяние, несомненное воздействие места, то ли общее мое умонастроение последних месяцев, а говорить хочется про счастье, про призвание, про любовь, про то, как правильно жить, с разных сторон, но непременно и постоянно – про самое главное. И экзотика этому никак не способствует, а, наоборот, мешает. «Может быть, и римское, а жаль».

Я вспомнил похожее чувство несколько лет назад. Историю о том, как была похоронена одна из самых дорогих мне иллюзий.

Когда-то, довольно давно, моим представлением о настоящих задушевных людях были те, кто поют проникновенные песни под гитару. Встретить таких людей мне не удавалось, но я их очень ждал, тех самых, пропитанных скрытой горечью о том, что могло бы сбыться, но не сбылось, недопонятых, недореализованных поэтов, служащих в госкомитетах. Они виделись мне такими же, как их песни - несбывшиеся, не ахти молодые, но, выпив у костра горькой водки, разворачивающие трепетную незаурядную душу в этом самом искреннем занятии. И была у меня уверенность, что по многочисленным паролям, по ни для кого, кроме нас ничего не значащим словам, мы узнаем друг друга, едва встретившись, и возрадуемся, плохо сдерживая слезы, и возьмемся за руки, ей богу! Я настолько был погружен в эти образы, что даже замечал случайные, интерьерные гитары в фильмах, как гроссмейстер Лужин – шахматную доску.

И вот ведь встретил однажды! Именно таких! Двух мужчин и одну женщину. И пил с ними водку в гулком осеннем лесу, и пел песни и читал стихи, и с ходу, без размаха, попадал в тон и легко находил нужный ракурс души. И всего-то лет на пять-семь они опоздали, но мне их было уже не надо. И когда прошел тот вечер, я отчетливо понял это. И почему-то стыдно стало за то, что показались они мне маленькими нытиками, кохающими свое таинственное недопонятое, которое, коль вытащить под хирургические лампы серьезного отношения, окажется лирической комбинацией лени, инфантильности, нерешительности, неспособности рискнуть и посвятить время и силы тому, что любишь.

Что-то есть в этом неистребимо советское, от посиделок на кухне. От работы днем инженером и писания по вечерам романов, постоянно подчеркивая для себя, что это и есть главная творческая реализация, что день надо просто переждать, ибо так распорядилась злодейка-судьба, что основная работа малоинтересна, а просто необходимое зло. Не зло даже, а просто без вечера душа слепнет, и нет ни грусти, ни радости, и девается куда-то тот запас человека перед природой, тот кусочек лишнего, благословенный избыток, ворованный металлический рубль, который от радости светится в темноте, и тем дороже заработанного червонца. Что-то периферийное, факультативное, подпольное и, однако же, такое дорогое и важное, что без него не хочется жить, и стыдно жить.

Ну раз это так важно – пиши романы в полный рост, положи на это время и силы главного калибра. Но нет! Пленительно быть не просто поэтом, а поэтом несостоявшимся! Какой мощный резерв всегда при себе, если делать любимое дело вполсилы! Что за сладостный излом в том, чтобы никогда не пробовать и, как следствие, никогда не проигрывать! Нет, нельзя этой золушке на сцену.

Почему не цветут все цветы одновременно, без конфликта, без вытеснения? Не всегда легко принять тот факт, что у любой мечты, любого пристрастия есть ограниченный срок годности. И совсем уж не всегда хватает мудрости и цельности долго хотеть одного и того же, чего-то, чего действительно стоит хотеть. И радоваться, когда это получаешь - а это всегда рано или поздно происходит! - но не ждать от этого счастья и перемены всей жизни. То есть как будто и не хотеть вовсе.


III.
Счастье случается. Может быть, именно поэтому люди и назвали его счастьем (happiness): оно случается (happens). Нельзя его организовать, нельзя его выработать, нельзя его устроить.
 
                                                  Ошо

Я сижу на ресепшн в guesthouse. Это отдельная комната с нарядными золотыми обоями в зеленых попугаях, красные диванные подушки с тиграми, по стенам – бордовые бархатные китайские штандарты с имперскими золотыми письменами (о чем - династия Цин? Культурная революция?), и на одной из седушек - я, с бритой головой, в черной флиске, пишу в блокнот про сегодняшний день, и про всю свою жизнь, которая была, и которая еще будет. И нет для меня вкуснее этих минут! В сладости положения слов на бумагу, в ясной уверенности, что слова эти вот прямо сей момент доходят по нужному адресу, даже если мне он неизвестен, в простом способе быть в контакте в собой! Если бы так целую жизнь, с такой наполненной душой, настолько в моменте, с таким полным посвящением, так легко и радостно устремляясь за легкостью и радостью!

Я часто вспоминаю слова о том, что моменты счастья и всесилия даются не для того, чтобы их «проесть», просто побыв счастливым и купаясь в ладности момента,  а чтобы куда-то продвинуться, осознанно употребив эту силу для чего-то или кого-то. Не без тревоги размышляю, куда продвигаюсь сейчас я, по какому пути ступаю, облеченный силой счастливого момента, какой благой цели должно послужить мое внезапное, невесть откуда взявшееся счастье?

Довольно очевидно, что нельзя стремиться к счастью напрямую. Оно возникает как побочный эффект какой-то деятельности, которая в моменте вполне может счастливой не выглядеть. Счастлив ли мужчина на фронте – вероятно, нет, но там он собран и силен, там все всерьез, там его долг и его дело. Счастлив ли вернуться с фронта домой - вероятно, да. Однако тыл появляется только после того, как появился фронт. Иначе в нем нет ни смысла, ни миссии. И если вдруг так получилось, что нет тыла, то, вероятно, из-за того, что нет фронта.

На Байкале мне несколько раз представлялся Хазар. В какие-то моменты я точно знал, что это я, а иногда, наоборот, он был чужим, непонятным и страшным. Воин-кочевник, вдалеке, посередь немыслимых просторов, в островерхой шапке, мчащий верхом через долину меж гор, стремительный, слитый с конем, летящий к какой-то лишь ему ведомой цели. Его крик, дикий и свободный, оглашал временами долину. Решимость, собранность во всем его облике, чеканная противоположность метаниям и сомнениям.

Таким он снился мне, много дней мчащий через холмы и степи, с обветренным скуластым лицом, склонившийся к шее коня, с сощуренными глазами, все время устремленными вдаль, на предел видимости, чуть-чуть за горизонт. Там то, к чему он стремится, к чему натянут, как струна, к чему непременно доедет, если только не умрет.

Стойбище! Оно показалось вдалеке, между землей и небом, средь волнистых трав. Всего несколько утлых юрт, и над ними дымы той невеликой оседлости, которая все же необходима человеку, даже сделанному из ветра, даже воину с острой саблей, ежесекундно готовому к смерти. Оно все ближе, уже видны крошечные фигуры людей, в ушах топот копыт, захлебывается сердце, и глаза выхватывают тонкую черноволосую женщину и рядом с ней маленькую девочку в смешных обмотках. Между ними несколько сот метров, и она тоже его увидела...

Сейчас мне кажется, что она сидит от меня метрах в трех, глубоко забравшись в диванные подушки. Сидит, поджав ноги и читает книжку. Не отвлекает, не торопит, даже не смотри на меня. И просидит так вечность, пока у меня из-под руки струятся слова. Пока я весь в своем занятии, она вся во мне, присутствием, сонастроенностью, уверенностью в том, что то, что я делаю– важно!

...Лидия с дочкой укладывались спать, а Живаго (голод и холод, 20й год, мир перевернулся, миропорядок и сама жизнь ничего не стоят) садился писать художественную прозу. Без вымысла, ибо сюжетов вокруг больше, чем хлеба. Лидия просила его писать, не бросать в угоду насущному этого бесполезного и такого важного, такого природного для него занятия. Островок вечности в глухом мраке. Тогда за письменным столом он был гораздо ближе к ней, чем если бы обнимал ее.


IV.
Тот, кто меч обнажит - взойдет на престол.           
Все обряды свершившему - небо за то суждено.
Наставлениям гуру внимающий - истину мира обрел.
По деяниям каждого - каждому будет дано.

Лал-Дэд

У меня уйма времени, вынужденное бездействие. С моим неразговорчивым и нехитрым попутчиком мы сидим в относительно чистом и даже славном то ли в кафе, то ли в доме в одном из городков на нашем пути по имени Сага. Сидим на Крыше Мира, болтая ногами, ждем наугад заказанные момо с картошкой, вдыхаем дымящие палочки. В смысле я сижу, а Женя задремал на диванчике. В доме слышны отдельные звуки, иногда из его глубины выходят разные мужчины и женщины на нас поглазеть. Видно, что им любопытно, и хочется как-то пообщаться. Если бы эти люди с запекшимися скулами и странными улыбками могли говорить по-английски – кажется, открылся бы целый мир. Хотя, конечно, англоязычность была бы уже актом разрушения их мира. Да так и происходит с теми, кто знает пару слов – коралл, вынутый из воды.

Примерно полпути до Кайласа уже проехали. Достаточно, чтобы время замедлилось и почти остановилось, чтобы стало непонятно, что будет дальше, что скоро, а что нет, и сколько осталось. Для того, чтобы вечером, закрыв глаза, видеть перед собой набегающую дорогу, выстроенную трудолюбивыми, дисциплинированными китайцами для тибетцев, которым она совершенно не нужна. Точно так же им не нужны жуткие туалеты из еще не обсохшего бетона. Им лень туда ходить.

Они не хотят так жить – ради работы, результатов, достижений. Они никогда не будут, как китайцы, жить в палатках посередь Тибетского плато, рядом с генератором и бочками с дизелем, и строить дорогу, или бетонные коробки для жилья, работать, пока светло, и спать , пока не взойдет солнце, чтобы снова работать. И там же, собственно, жить, заводить детей, а потом в кузове грузовика переезжать туда, где нужно еще что-нибудь построить. Они не будут муравьями копошиться в какой-либо работе. У них в крови другое счастье.

На Западе продуктивная жизнь – это большой результат. Заработать денег, построить дом, написать книгу, выиграть чемпионат мира – что угодно. В нашей вселенной необходим «сухой остаток», именно по нему мы судим о своей и чужой жизни. Здесь все по-другому. Здесь достижения никого не интересуют, ради них никто не готов ничем жертвовать – временем, сном, душевным равновесием, желанием поболтать с соседями или просто с удовольствием поковыряться в носу. Здесь жизнь прожита не зря, если удалось стать немного более хорошим человеком. Но даже и к этому никто не прилагает усилий в европейском понимании. Даже из этого они не делают цель и результат.

Предполагаю, что им сейчас очень трудно. С 53го года, когда Тибет был захвачен и присоединен к Китайской республике, их традиционное духовное ориентирование отсутствует, напротив, искореняется нынешними хозяевами края, в порыве служебного рвения даже отобравшими у меня на границе книгу о Тибете на русском языке из-за хитрого Далай-Ламы на обложке. Идейно чуждая книга, спасибо, что самого не обвинили в интеллектуальной диверсии. Китай потребляет половину мирового производства бетона, Китай строит самый длинный в мире мост, Китай теряет счет городам-миллионникам, Китай весь про круглосуточную работу, про экономический прорыв. Пятьдесят тысяч китайцев, которые рождаются каждый день, тоже будут очень скоро и так же неустанно чем-то заняты. Тибетцы не приняли китайский уклад, но, вероятно, подрастеряли свой собственный.

...Все же гордость за европейский мир вспыхивает, когда эти инопланетяне, не понимающие даже слова ok, знают! Знают, что такое кока-кола, и приносят ее с первой попытки! В смысле духовной платформы мы им в подметки не годимся, жить счастливее мы едва ли научились, наши технические достижения мало их трогают, так что это единственное, чем нам удалось их пронять – красная алюминиевая банка с газированной сладкой водичкой внутри. Не знаю, впрочем, пьют ли они сами этот чудо-напиток.

Пришла женщина, которая должна готовить нашу еду, села напротив, устала. Я ни о чем с ней не могу поговорить. Я пишу, а она сидит, смотрит, не мешает, улыбается. Предлагает с хитрецой пиво. Видно, что веселая, не против посмеяться, но может и просто посидеть, ничего страшного. А может пойти пасти яков. Крепкая, широкая, добрая.

Приносят наши момо, вот только они с мясом. Даже странно, что в этой буддистской стране так много мясной пищи. Пока Женя ее уплетает и нахваливает, я рисую в тетради момо без мяса, крупным крестом перечеркивая схематичную начинку. Женщина взяла мою тетрадь, полистала вверх ногами, положила. Спрашивает: Кайлас, Кора? – эти слова понимает. Сложила руки намасте – идейный, мол? Я радостно закивал. Все важное понятно без языков.

...Стемнело. Дождь над Южным Китаем. Снаружи кромешная темнота, только сияет лампочка над входом в сортир. Мы втроем в комнате, Саша слушает книжку с телефона, отвернувшись к стене, Женя читает какой-то журнал. Тихо, как будто во всем Китае мы одни, и мы не расположены к разговору.

Здесь, в Тибете, жизнь людей, посвященная накоплению каких-то заслуг представляется забегом множества бульдозеров, на огромном поле сгребающих снег. Они движутся все одновременно своими причудливыми траекториями. Один пихает перед собой огромный сугроб и приветственно гудит нагруженным дизелем. Он молодец. А у другого сугроб перед собой поменьше. Он неудачник. Но пока забег не кончился, поводить итоги рано, а после итог не имеет значения. Бульдозеры один за одним останавливаются, каждый неожиданно, каждый в своем месте в высоком снегу, каждый со своей кучкой снега перед ножом. Тишина. Стынут неподвижные шестеренки. Азарт закончился. Стало вдруг понятно, что снега кругом полно, весь мир в снегу. И сверху тоже постоянно сыплет снег. Вволю.


V.
Когда Джонатан убедился, что суть человеческой свободы состоит во владении общим на весь этаж туалетом, и что он располагает этой существенной свободой, его охватило чувство глубокого удовлетворения.

Зюскинд

В Азии трудно привыкнуть к запахам. Вместо свежей листвы, сдобных булочек и мытых гипоаллергенным шампунем мостовых, которыми пахнет Европа, третий мир пахнет стиркой несвежего белья и пищевыми отходами. Даже когда нет выраженных признаков неряшливости, переходящей в свинство, их жизнь все равно пахнет по-другому, сама по себе. Еда пахнет так, что ее невозможно есть, и удивительно наблюдать, как все-таки едят.

Мне неимоверно трудно проломиться через этот гигиенически-культурный барьер со своими космическими мыслями. Брезгливость, высокомерие, отторжение – и вот ускользает самое важное, то, зачем приехал. Запахи выбивают из мыслей, из спокойствия, из благих устремлений. Непонятное бешенство накатывает оттого, что здесь, на Крыше Мира, в красивейшем и чистейшем месте на земле, люди умудрились построить себе такую презренную жизнь! Вижу, как сгребаемый с улиц дрянной, тошнотворный мусор отвозят за двести метров и вываливают с моста в реку, и начинается – неостановимое, нехорошее чувство в душе. Злость - на их изгаженные жилища, на их детей с прошлогодними соплями, запекшимися на щеках. На их священный перевал, пик Коры, место перерождения, где пахнет, как помойке длиной в 400 метров! Почему? Ведь ни один затрапезный деревенский викарий, трижды неправедный и недалекий, не позволит гадить в церкви! Для меня горы всегда были символом запредельной, космической чистоты – из-за недосягаемости, из-за того, что туда не ходит кто попало. Здесь я в первый раз брезговал пить из горных источников – знаю, что в них сваливают еще выше.

И сразу отторжение. Где мой апельсиновый фреш? Мигом уехать отсюда к черту, даже не в Москву, а в Лондон, где причесаны травинки, где можно три месяца не чистить ботинки, потому что они не пылятся. Где люди принимают душ дважды в день. Где живут по-человечески.

Теоретически человек может достичь такой степени просветленности, что ему действительно не важно, сидит он посередь помойки или в Версале. Но вот уверен я, что 99.9% этих живущих по пояс в дерьме людей ее пока не достигли. А значит, у них такая же разруха в головах, как и на улицах. А как иначе? Все, что присутствует в сознании, рано или поздно появится в жизни. Вот уже и появилось.

При этом я прекрасно понимаю, что моя жизнь вовсе не лучше, что рубашки с монограммой не дает повода для высокомерия. Более того, это Европа, а не третий мир, движется к самоуничтожению, это европейцы на своих чистых улицах и изрядных пенсиях кончают с собой, в то время как третий мир жадно стремится и жить, и размножаться. Откуда взялась такая дикая дилемма? Почему либо чистые улицы и антидепрессанты, либо запах позавчерашних помоев и 10 детей? В какой момент человек, начавший ежедневно умываться, загоняет себя в тупик и становится несчастным?

Говорят, в Лхасе перед одним из храмов сидят несколько монахов, и круглосуточно чистят вселенную. Поют мантры, приводя себя в правильное умонастроение. Делают так, чтобы в на свете становилось чуть меньше гнева, лжи, жадности, зависти, стяжательства и проч. Работают искусственной почкой мира. Недостаточно, конечно, это как обогревать зимний лес калорифером, ожидая, когда распустятся цветы. Но они честно делают что могут, создают вокруг себя маленький полюс благости. Не стоит и говорить и том, что в рамках очистки вселенной никому из них не приходит в голову умыться самому, или подмести улицу, на которой они расположились. Они совсем про другое, и отчего-то эти два понятия чистоты у них в голове совершенно не связаны.

Может быть, они и правда не связаны. Может быть, эта связь, которая представляется мне нерушимой, - простое следствие того, что европейский мир вообще слишком зациклен на физической, зримой компоненте жизни, привязан к ней ужасно, и не мыслит оторваться от нее, на коротком поводке семеня вокруг комплекса своих телесных удобств. Не знаю хорошо это или плохо, но счастья это точно не приносит.

...Сквозь никогда не мытые окна хостела – безмерно величественное тибетское плато, горы по горизонту, ледники, простор!


VI.
...Как спит ребёнок, молится старик,
Как дождь идёт и как снежинки тают...

                                                  Хайям

Новый вечер, озеро Манасаровар. Крохотный поселок, несколько одноэтажных бараков прямо на берегу. Никаких коммуникаций, кроме дороги. Дизель глушат в 10 вечера, и наступает тьма. В общей комнате с буржуйкой, столами и жесткими диванами, с единственной лампочкой под потолком, набилось много народу. Тибетцы говорят, смеются, чему-то удивляются в словах друг друга, с наслаждением и хлюпаньем глотают незамысловатую, совершенно не вегетарианскую пищу. В углу сидит очень интеллигентного вида европеец, в очках, явный белый воротничок, очень для местных условий чистый, с музыкой в ушах и толстой книжкой. Ни разу он не поднял глаз. Не трогайте меня! А вокруг – радость у огня, так им просто и хорошо, так они уютно и смрадно надышали, так славно шлепают картами и по-детски, безобидно бахвалятся, выясняя отношения. А европеец свою толстенную книжку почти уже дочитал, видать не первый вечер так сидит. У него, как и у меня, сложности с принятием местной жизни. Опирается на родное, привычное, пусть и постылое.

В эти дни я много молчу. То есть внутренний диалог гудит, но внешнего общения крайне мало. Иногда сам себе смеюсь, или обнаруживаю беспричинные слезы на щеках. Поднимается изнутри какой-то нежный, нерациональный, обычно затаптываемый слой. Не хочу даже знать, как он называется.

Бесконечная дорога, кругом те самые перевалы, где у Рериха, не перенеся высоты, поумирали верблюды. Немыслимые простоты, месяцы и месяцы идет караван, и нет конца этому пути. Сколько воли нужно, чтобы здесь остаться европейцем, не впасть в дорожное отупение, в слушанье ветра, в редкую еду и глубокий сон, в переступание верблюда, в «так будет всегда, и было всегда». То, что так тяжко дается в Москве, и почитается за просветление – тут везде, и не видится чем-то особенным или привлекательным. Наоборот, минутами близким и родным кажется человек в очках и с книжкой, может, с 357й бесполезной книжкой в его жизни, где перебираются судьбы придуманных людей, до которых все нашей цивилизации отчего-то есть дело.

Сегодня я ушел на окресные холмы, подальше от поселка, и там, на ветру, все на свете показалось совсем другим. Я был совершенно один посередь этого сумасшедше просторного марсианского мира, над священным озером, где холмы и долины, нечеловеческий простор, тишина, и по горизонту – разноцветные горы, белый клык Кайласа и с другой стороны света еще какой-то священный семитысячник. И над всем этим – объемный театр Неба, многослойный, с далекими дождями и ярко-синими провалами. И так легко кричать и плакать, и кататься по земле, и шептать, и парить, и рычать проклятия, и молить о прощении, и чувствовать себя живым, настоящим.

В Москве трудно побыть с собой. Так много отвлекающих влияний, такой алчный счетчик щелкает постоянно в голове, веля что-то делать, о чем-то думать, чего-то хотеть, чего-то бояться, каким-то быть, а каким-то не быть. Жить в многоэтажном вольере, пропуская через себя этот дикий фон от близости десятков, сотен других людей. Ездить в метро, где в вагоне 150 человек. Две с половиной тысячи выдохов в минуту, и каждый мне в лицо! Даже если все они прекрасные люди, им так легко поглотить меня!

Здесь - никого. Здесь  идеальная пронзительная чистейшая ширь, на десятки километров с холмов не видно жилья. Крошечный бурун пыли на пределе зрения – вероятно, джип, или просто ветер. Появился и пропал, песчинка в пустыне. И ни звука, кроме ветра и шелеста сухой травы, колючек и каких-то мелких сухих васильков под ногами. Иногда в воздухе еле слышен запах снега. И так несомненна связь себя с этой роскошной пустотой, что невозможно чувствовать ход времени. И в какой-то момент становится ясно и радостно от того, что нет никакого времени. И нет никакого «меня». Глупо даже думать об этом – сколько мне лет, сколько я вешу, сколько зарабатываю, сколько прочел книг – какая разница? С чем сравнивать, находясь здесь, на каком дверном косяке делать зарубки своего детского роста? Есть просто все это. Всегда было. Всегда будет. Жизнь как-то живет меня, и всех остальных, и нет ни возможности, ни смысла влиять на то, как именно. И разницы никакой тоже нет.

Я долго, целую жизнь, шел ко второму озеру – Мертвому. Но оно ни капли не приблизилось, и в какой-то момент я повернул назад. День продвигался к вечеру, и недалеко от поселка, у монастыря, меня застал дождь и град. Монастырь стоял на холме, совсем маленький, весь опутан молитвенными флажками, и я вошел туда, чтобы переждать дождь. Днем я видел, как тибетец ставит там маленький металлический чайник на козлы перед изогнутым медным отражатлем, повернутым к солнцу, в самом фокусе, чтобы согреть чай. Сейчас солнца нет, и чая тоже. Человек под крышей, казалось, обрадовался, когда я вошел, по-детски сложил руки у щеки и наклонил голову – поспи, мол, пока дождь. Спать не хотелось, да и тишина, небывалая тишина в голове была намного глубже сна.

Темнело и холодало. Утлое убежище хранило от воды, падающей с неба, но совсем не ограждало от мира вокруг. Все та же пустота, почерневшая, наполнившаяся вечерними резкими порывам, была кругом. Я посидел какое-то время на камне, потом поднялся и, кивнув тибетцу, пошел вниз, на жидкие огни поселка.


VII.
Куда торопиться тому, у кого впереди вечность?
                                                                    М.

Кора – ритуальный обход святыни по часовой стрелке, поломничество по кругу. Святыней может быть храм, ступа, озеро, гора. Кайлас – очень сильная святыня, обойти его 108 или хотя бы один раз – мечта огромного количества людей разных религий.

Большинство индусов, приезжающих сюда, копят на это деньги всю жизнь, и оказываются перед белоснежным ликом Кайласа только в старости, когда уже физически не способны противостоять холоду и высоте. Такие люди совершают поклонение на рассоянии. 

Есть поломники, которые выполняют Кору, простираясь в полный рост на земле. В одной и той же толстой грязной одежде совершают они свой путь жарким днем и спят прямо на земле в пустом  холоде горной ночи. Никуда не торопясь, ибо нет в жизни ничего более важного, для чего стоило бы освободить время, эти смуглые немые люди с дублеными лицами методично распластываются в поклоне на пыльной дороге, надев на руки дешевые пластмассовые шлепанцы, чтобы не стереть в кровь ладони. Некоторые тихо, почти неслышно мычат мантры. Час за часом, день за днем, в светлых мыслях и глубоком почтении, 800 дней длится такое поломничество из Лхасы к Кайласу.  

Недалеко от первой стоянки, часа полтора вверх от дороги, прямо перед громадой Кайласа, есть небольшая площадка. Там я, сидя на ветру, фломастером подписавыл разноцветные молитвенные флажки именами дорогих мне людей, из которых многих уже нет в живых. Слезы, пронзительная благодарность, нерушимость связей, желание им счастья – все это потоком хлынуло в душу. И когда я растянул гирлянду своих флажков между камнями и другими флажками, как вытянулись они стрункой, как затрепетали, как  бережно я их поправлял, какие живые они были в тот момент, мои дорогие, мои родные, мои важейшие люди! Такие разные, меж собой не знакомые, но все вместе ставшие для меня моей жизнью!

Кульминация Коры – перевал Долма Ла. Весь путь к нему – умирание, а на его вершине человек перерождается. Чтобы переродиться, непременно надо умереть.

Я начал умирать еще в Москве. «Мне ужасно плохо, потеряно, безнадежно. Мне кажется, я умираю», - говорил я совершенно серьезно в телефонную трубку накануне отъезда. «Так умирай! Только по-настоящему, не играя. Раз уж решил», - был мне ответ. Если, поумирав минут десять, не задумать почитать интересную книжку, или вкусненько поесть, или посмотреть кино, то умирать очень, очень страшно. Смысл, однако, в том, чтобы, набравшись решимости, направиться в самый эпицентр этого страха, принять в себя всю его потустороннюю силу. Лечь и умирать. Или идти, одному среди верениц поломников, надсаживая свой хилый и глубоко временный организм, с гудящей от гипоксии головой, приближаясь к смерти, с каждым шагом ощущая, как становится тяжелее. Без страха и сопротивления, но с полным принятием, чувствуя себя сообщником этой тотальной закономерности под названием Колесо Жизни, а смерть – частью жизни. Это очень, очень трудно – принять такое радикальное уменьшение «меня» как смерть - до нуля, до пустоты, если только не встать на позицию другого, бессмертного я.

Отчего-то после Коры чувствовал себя бесконечно одиноким. Как будто все-таки умер, но не родился. Но на другой день, после купания в Живом озере, когда выходишь из воды, и тело трепещет на солнечном ветру, наполненное силой и полетностью, пришло освобождение. Олицетворял его тибетец, красящий забор на берегу белой краской. Косо, криво красил, руки оторвать, но в такт движению валика вверх и вниз пел песню без слов, настолько похожую на мою, что моментами мощно звучит у меня в голове, мизерными нотками пробиваясь наружу, что я с полсекунды подумал, не я ли это. Но нет, не я. Похоже, но дико, без тормозов, без желания сделать это мелодично. Никакой не катарсис, не намеренно подстегиваемый выплеск, просто так, от живота, не боясь ошибиться, не стремясь кому-то понравиться. Находясь в этом звуке, он просто машет валиком на берегу священного озера.


VIII.
К привычкам бытия вновь чувствую любовь...

Пушкин

Было много езды по асфальту Китая, а затем ночь в приграничном городке, название которого я не упомню. Городок амфитеатром, когда-то, видимо, задумывался нарядно, со множеством террас с давно не мытыми балюстрадами, каменными круглыми столиками, стульями без сидений и головокружительным видом как на китайских гравюрах. Я нашел хорошо продуваемую веранду, и, пока не стемнело окончательно, в упоении читал «О, суббота», книжку, совершенно не связанную с Тибетом, слушал грохот речки далеко-далеко внизу и смотрел, как туман наползает на дальние и ближние горы, уже вполне лесистые.

Так бывает в долгих путешествиях. Прибыв в аэропорт Непала из Москвы, я мнил себя первопроходцем в сердце неизвестной страны, чувствовал, как обдает меня дыхание совсем иной жизни. Потом Катманду, погребальные костры, обезьяны на ступах, улыбчивые шумные люди. Потом дни, недели езды вглубь континента, все дальше от аэропорта, от цивилизации, в разреженный воздух Тибета, в долгие дни молчания. Все это как-то меняет меня, и вот на обратном пути не то что аэропорт – близкая граница с Непалом и подкатывающая снизу, из долины, жара – все говорит о том, что путешествие закончено. Что уже почти дома.

Точно так же, приехав в порт, где предстоит принять прокатную яхту, почувствовав на щеках ветерок с моря, увидев сквозь лес мачт фрагменты открытой воды, я уже чувствую себя мореходом в большом море. А на обратном пути задолго чувствую приближение к крупному, неряшливому городу, и море перестает быть морем, а становится дорогой домой.

Я люблю возвращаться. Почувствовав на время себя бездомным и потерянным, хорошо вспомнить о том, что дом все же есть. Отрешившись внутренне от привычек и привязок, хорошо осознавать, что они все по-прежнему при мне. Что моя обычная, ежедневная жизнь построена мной, для меня, и не без причины она такая, какая есть. Не случайно, не по ошибке, не по недосмотру, не от слабости, трусости или лени, а потому, что она мне подходит. И мне нравится в нее возвращаться.

Как-то один мой знакомый собаковод-любитель рассказал мне удивительную вещь: в дворовой перепалке домашние собаки при прочих равных почти всегда гонят бездомных. Вопреки моим ожиданиям, и не смотря на хорошую подготовку, обширную боевую практику и даже многочисленность уличных, верх как правило берет сытость и непуганность хозяйских.

Уверенность в своей подзащитности и одомашенности делает бесстрашным и победным и меня. Другими глазами смотрю на город Катманду, который, как теперь понятно из сравнения с  другими местами, вовсе не чмошный. Он цивилизованный, почти не воняет, имеет банкоматы, разнообразную пищу, сплошь англоговорящих граждан. Он – колготной! По нему нельзя гулять и кем-то беседовать т.к. нет тротуаров, и вечно кто-то бибикает сзади и спереди. Тут многие хотят что-то продать, окликают, верещат.

Еще бывают в Катманду неожиданно европейской топологии площади (почему, интересно, я не заметил этого на пути туда?) – как большие дворы, сплошная линия узких разноцветных домов, разнобойных по высоте, с террасами и растениями в кадках, со ступой в центре. Ныряешь в арку – и попадаешь в такой вот двор-площадь, мощеный камнем, по которому ходят дети, женщины, иногда гуси. Не слышно уличного грохота. Дома старые, некоторые со старинной резьбой по темному дереву. Такая же точно по геометрии, звуку и уютности площадь могла бы быть в Италии, только центре вместо ступы бил бы фонтан. Очень по-европейски иногда выглядит этот выражено азиатский город, тем более удивительно, что он ни дня не был под англичанами, ни под кем другим.

Вечер в гостинице, горячий душ, постельное белье, в которое можно лечь, не проверяя перед тем на насекомых. Завтра лететь. Вся поездка, такая для меня непростая, мелькает перед закрытыми глазами. Сквозь сон думается, как была бы кстати еще одна свободная неделя дома, без вброса новых образов, и без насильственного переключения от нынешних, чтобы они спокойно отстоялись в душе. Чтобы понять, зачем я на самом деле ездил в Тибет, что такое ценное смог с собой привезти и что намереваюсь с этим делать.


Вместо того чтобы над этим размышлять, сижу на работе Моцартом в ушах. Чудная музыка! Идет-течет, как сама жизнь. Радости и горести, печаль и озорство, ускорения и успокоения – всему в ней есть место, и кажется, что так будет всегда, и при этом все время что-то меняется, и кажется, что все одно и тоже, а меж тем есть неизбежные начало и конец. И чувствую, как наполняюсь счастьем, закрывшись в тихом кабинете в солнечных бликах, и слушая музыку, впадая в ее темп, и думая бессистемно обо всем подряд.

И накатывает острое, прямо-таки телесное ощущение того, что жизнь дивно устроена, что в ней всему есть место, что кругом славные люди, и ко всем им у меня в душе есть хоть небольшое, но расположение. При этом я уставший, и не все гладко, но какая же это радость – понять, что все обстоятельства счастливому восприятию жизни ну совершенно не помеха! Никаким мелким раздражениям, недомоганиям, превратностям его не перебить, не заглушить, даже на миллиметр не уменьшить махину счастья! Вот какой Моцарт.

Комментариев нет:

Отправить комментарий