пятница, 23 октября 2015 г.

Целостность

К чему я это? К дождю, конечно.
К похолоданью, не ясно нешто?
К часам, в которых чижик своё пропел.
К очередям в октябре на почте -
а там и к заморозкам на почве,
а там и к снегу, белому, как пробел...
                                               
                                                Щербаков

Курский готовил человечеству недюжинный сюрприз. Он много работал, но результаты своей работы никому не показывал. Работой он называл написание объемного текста, в котором должна была отразиться вся жизнь, целиком, во всех ее пространственных, временных и метафизических срезах. Или даже не столько написание текста, сколько раздумия над ним, медитирование на идею всеобъемлющего жизнеопределения и жизнеописания, как сказали бы любители Ошо и индиго, хотя сам он такими категориями не мыслил.
Он был не первый, кто приступил к подобной сверхзадаче. Ему могли бы пригодиться монументальные эпопеи прошлых лет, наподобие Саги о Форсайтах, где создавалась полноценная альтернатива окружающей однобокой реальности, целый мир, который при желании можно было долгое время не покидать. В какой-то момент он мог бы даже прослезиться от величия замысла Человеческой комедии Бальзака, намеревавшегося системно и с размахом написать портрет посленаполеоновской эпохи, прагматично разлиновав его на шесть огромных тем и бесстрашно взявшись за дело. 

Однако всего этого Курский не знал. Он вообще мало что знал и не любил вникать в чужой опыт жизни и чувствования, так как его с головой и сердцем захлестывал его собственный. Он был незыблемо уверен, что все проекции мироздания туго меж собой переплетены, и текст, который не отражает этого со всей очевидностью и с первого же слова, только и годится на то, чтобы убить время. С таким отношением к слову ему, вероятно, был бы близок Платонов, но и Платонова он тоже не читал. 

Все свое презрение к словесной ерунде Курский переплавлял в продуктивный творческий азарт.  Ему казалось, что подобный труд – это на восемьдесят процентов терпеливое исправление ошибок, возмещение недостачи смысла в тексте, выявление скрытых вопросов и ответ на них, до того, как их сформулирует читатель и, не найдя сразу же ответа, разочаруется в авторе. Время шло, и ответы порождали новые вопросы, и ему казалось, что их несметное множество, над которым он размышлял долгими часами, возникает в голове читателя с первой же строки. Что читатель его настолько мудр и внутренне ясен, что видит неполноту и разрывы в каждом слове. Тексты его, разрастаясь, как плесень, постепенно утрачивали обособленность, и им самим теперь могли восприниматься не иначе как все вместе, одновременно и в полном объеме. Потому что нигде нельзя провести черту, и отделить одну мысль от множества с ней смежных или даже не смежных, но клубящихся вокруг и около липким банным туманом. 

После неполноты, вторым по тяжести преступлением, за которое Курский был готов сурово сам себя покарать, были длинноты. Читатель не глупее меня, справедливо полагал он. Если мне после А сразу понятно F, минуя В, С, D и Е, то и читателю тоже, и не стоит его унижать слишком подробными и наглядными объяснениями. Видимо в этом крылась причина того, что по мере его напряженной работы, текст не всегда увеличивался в объеме, а иногда, напротив, усыхал и сублимировался до абсолютно минимума, приобретая свойство непроходимой густоты, многослойности и архиценной компактности. Курский чувствовал прогресс и боялся его упустить, не поспеть за ним или, того хуже, спугнуть.

Так проводил он лучшие часы и дни своей жизни. Когда во всю мощь вступало вдохновение, он, не слушая сигналов тела об опасности переохлаждения, без устали хлопал своими заячьими подошвами по ноябрьской снежной каше. Пока шла мысль, конденсирующая все на свете в единое бездонное мгновение (о котором, собственно, и была его книга!), он припускал кругами по двору, прижимая к сердцу намокшую ученическую тетрадь с тем, чему суждено стать концентратом всей жизни всего и всех. А иногда уходил в парк, далеко-далеко, и там, среди графики облетевших берез и кленов, мог бесконечно долго разглядывать в снегу след конского копыта, полузатопленный талой водой, пока весь мир утрамбовывался в его сердце, образуя над ним гигантский невидимый смерч с абсолютной тишиной в эпицентре.

А потом, полыхая и сползая в багровую темноту, в полумраке своей комнаты, в десять минут обратившейся в лазарет, он едва различал такой любимый женский силуэт, и обеими руками прижимал ее прохладную руку к голове, и только так было возможно заснуть, зная, что она рядом, что любит и защитит его. А потом просыпался совсем уже ночью в медовом свете прикроватной лампы, а потом сразу утром, снова ненадолго, а потом только вечером следующего дня, уже без жара и даже с некоторым аппетитом. 

Главное он знал точно: ни завтра, ни послезавтра его не отправят в школу, и это было прекрасно! Изучение разрозненных предметов было для него подобно попытке обозреть цветной мир, из которого поочередно пропадают все цвета и оттенки, кроме одного. При этом окружающая его полноцветность, в обычные дни наполнявшая его душу радостью, разрушалась, расчленялись на довольно случайные компоненты. И уже целых семь школьных лет это неизменно повергало его в уныние, 

Постепенно внутренняя соединенность восстанавливалась и, расположившись с тетрадью на подоконнике, как он любил, Курский, неотрывно глядя в серый, с проблесками, день за окном, вновь приступал к сращиванию трещин и латанию черных дыр. К счастью, время у него было.



Комментариев нет:

Отправить комментарий